Тот день она провела тихо, не беспокоили ее ни мелочи жизни, ни страх, ни воспоминания. Прошлое двигалось как бы за прозрачной стеной, — незыблемой и пропускающей душевные бедствия, и она тихо рассматривала его.
К двенадцатому часу ночи Тави вернулась в Сан Риоль. Все мелкие и большие события этого дня, подобных которым не было еще ничего в ее жизни, ехали и высадились с ней, и она не могла прогнать их. Они жили и осаждали ее под знаком Крукса.
По стеклянной галерее старого дома, среди развешенного для сушки белья, ненужных ящиков и другого хлама, откатывая ногой пустую бутылку или спотыкаясь о кошку, Тави нащупала свою дверь и, усталой рукою вложив ключ, задумчиво повернула она его. Здесь на нее напал малый столбняк, подобно большому столбняку в Лиссе, когда, приложив к губам кончик пальца, она выстояла не менее получаса у витрины, в глубокой рассеянности Сократа, решая всё и не решив ничего. Среди волнения и потуг малый столбняк этот разразился, наконец, многочисленными, бурными вздохами, а также тщеславным взглядом на себя со стороны, как на бывалого человека, — этакого тертого дядю, которого теперь трудно удивить чем-нибудь.
Получив, наконец, окончательное круговое движение, ключ пропахал таинственные внутренности замка, став теплым от горячей руки, и вырвался из железа с треском, наполнившим сердце Тави уважением к себе, а также желанием совершить рывком что-нибудь еще более отчетливое. Войдя, сумрачно осмотрелась она.
Запыленная электрическая лампочка, вокруг которой немедленно появились мухи, вспыхнула своей раскаленной петлей среди беспорядка, возвращаясь к которому, после впечатлений иных, мы в первый раз замечаем его. Холодом и пустотой окружена каждая вещь; безжизненно, как засохший букет, в пыли и сору, встречает нас покинутое жилище. Кажется, что год мы не были здесь, — так резка нетерпеливая жажда уюта, с неприглядностью, оставшейся после торопливых и полных надежд сборов.
Все этажи этого дома были окружены крытыми стеклянными галереями с выходящим на них рядом дверей тесных полуквартир, имевших кухню при самой двери и небольшою за ней комнатою, два окна которой обращены на полузасохшие кусты пыльного двора. Здесь ютились ремесленная беднота, мелкие торговцы, благородные нищие и матросы. У Тави не было мебели, не было также никого родственников. Мебель в квартирке осталась от прежнего жильца, пьяницы-капитана, давно покинувшего свое ремесло; он умер собачьей смертью во время драки на Берадском мосту; шатнувшись, грузное тело багрового старика опрокинуло гнилые перила, и очевидцы могли рассказать только, что, падая, выругался он страшно и громко. Поток унес его тело, грехи и брань в острые расселины Ревучей Щели; тело не было найдено.
От него остались — комод, ящики которого распухали иногда по неизвестной причине, не закрываясь неделями; кровать, несколько ковровых складных стульев, шкаф с тряпками и коробки из-под табаку, гипсовый раскрашенный сарацин да пара тарелок; остальное, если и было что получше, — исчезло.
Тави не помнила ни отца, ни матери; ее мать, бросив мужа, бежала с проезжим красивым казнокрадом; отец поступил на военную службу и погиб в сражении. Детство свое провела Тави у полуслепой двоюродной тетки, мучась более, чем старуха, ее болезнями и припарками, так как они отняли у нее много крови. На пятнадцатом году знакомый теткин книготорговец взял девушку на работу в лавке; она продавала книги и жила впроголодь. Потом он разорился и умер, а Тави напечатала объявление.
Вот биография, в какой больше смысла, чем в блистательном отщелкивании подошвы Казановы по полусветским и дворцовым паркетам мира. Но не об этом думала Тави, сев в кухне перед плитой и кипятя чай; так были резки новые ее впечатления, что она не отрывалась от них. Куда бы задумчиво ни посмотрела она, стена проваливалась в ночь светлым пятном и в его лучистом дыме, над свечами страшного гроба, неслись серебряные гирлянды странного аппарата. То представлялось ей, что, как бы тронутый гигантским пальцем, кружится, запестрев, огромный диск города; то чувство случайно попавшего в сражение и благополучно его покинувшего человека поднималось, вместе с благодарственным дымом, от наболевших пяток к утомленным глазам; то искренне дивилась она, что не произошло чего-нибудь еще более ошеломительного.
— Тави, моя дорогая, — говорила девушка, — как ты на это смотришь? Знала ли я, что существуют города, где от тебя могут остаться только рожки да ножки? Воистину, Торп — синяя Борода. Кто же такой Крукс? Но это, видимо, вполне порядочный человек. Все-таки он прост, как теленок. Он мог бы прилететь в своем аппарате и сесть к ним прямо на стол.
Представив это, она залилась смехом, упав в ладони лицом; выразительная дрожь тихой забавы, смеха и удовольствия перебегали в заискрившихся ее глазах, посматривающих на воображаемое из-за пальцев, как из фаты. Она принадлежала к тем немногим, поистине счастливым натурам, для которых всё в мире так же просто, как их кроткое благодушие: аэроплан и бабочка едва ли сильно разнились на взгляд Тави, разве лишь, что у бабочки нет винта, поэтому более удивительным казался ей неистовый восторг зрителей, чем самый эксперимент.
— Он поднялся, но он сказал, что поднимется; и сказал — почему: вибрация звуков, производимых колокольчиками. Как вышло красиво! Правду сказал кто-то, что искусство воздухоплавания начинает новую эру! Давно пора делать эти вещи красивыми и разнообразными, как делают же, например, мебель.